Alexa, я тебя очень понимаю. Я на форуме с августа, не пишу, только читаю, читаю, читаю бесконечно, чтобы немного отпустило, знаю все ваши истории. Уход родителей - вроде как естественный порядок вещей, но уже полгода все мои мысли и чувства, чтобы я ни делала - всегда про папу, каждую минуту, каждую секунду. Иногда я просто силой запрещаю себе вспоминать, чтобы немного отдохнуть от этого ужаса, от этой бездны за моей спиной, которая теперь всегда со мной. Но и в такие моменты я чувствую её кожей. Я слишком люблю папу.
Сегодня, вот именно сегодня - полгода. Когда был 9й день, я написала, чтобы выговориться:
"9й день. Это не время, а какая-то муха на клейкой ленте. Как в комнате, где мой дядя отлёживается после инсульта: антикварный шкаф, совдеповские шторы с абстрактными кустами марихуаны, люстра правильной формы (доставали, где надо, во времена дефицита) и на ней – клейкая лента с миллионами мух, обретших покой. Дяде уже лучше, и он много шутит под голубым одеялом. У дяди, в его 65, невероятные зубы (вполне врождённые). Сверкая зубами, он залихватски подёргивает парализованной ногой – мол, выкусите все! – и травит байки про то, как его когда-то «записали в психи». Купил антидепрессантов для тёти Тани, выписав рецепты на свой паспорт (за неимением тёти под рукой), и нечаянно угодил на учёт; потом его долго пытали в психдиспансере, заставляли разгадывать ребусы, чтобы «доказать, что не псих».
Я слушаю, смеюсь и думаю про то, как хохотал бы папа; сдержанно, интеллигентно, вполоборота и с потрясающей искренностью. Папа – ходячий сборник коротких историй про людей; все эти истории очень смешные и очень добрые, без примеси оценочных суждений, без тени превосходства, без прологов и эпилогов, без темы, ремы, морали и выводов.
Папино чувство юмора, самое тёплое и светлое из всех чувств юмора, с которыми мне доводилось иметь дело на Земле, освещало эти истории изнутри, как волшебный фонарь в темноте, сквозь которую бредёт человек; оно ничего не додумывало и ничего не перевирало, никого не выставляло дураком.
Папины развесёлые клички, которые он раздавал направо и налево, приживались сразу и навсегда – и всегда были в точку, и никого не обижали. Ему всего-то 63. В молодости он был красив, как рок-звезда, и даже краше; его аристократичность всегда казалась необъяснимой: она просто была – и всё, без родословных, без имений; она становилась только глубже.
Попрощаться с ним пришли директора завода и фабрики, начальники специальных конструкторских бюро, хотя папа, как и я, был ленивцем, забил на «вышку» – и навсегда остался простым слесарем, с головой и руками талантливейшего инженера. С очень большим сердцем, полным смешных историй про людей; с очень большой мастерской, полной диковинных инструментов.
Очень застенчивый – или, скорее, не нуждавшийся в софитах и внимании чужих; очень человечный. «Ты всё делаешь для других», - говорила мама и, кажется, это был упрёк. Такой застенчивый, что я начинаю с рассказа про дядю – просто потому, что знаю, папе было бы неловко, если бы я начала с него.
Я, поколение мышки и коврика, ничего толком не могу понять в его мастерской; корю себя, что я не сын, что не могу закончить веранду дедушкиного дома – папа обшивал её дощечкой с такой нежностью и мастерством, что у меня захватывает дух, и сердце сжимается в кулачок, от бессилия, ярости, любви; а мама и вовсе не в силах туда заходить. Бесплатная беларуская медицина старалась для нас, как могла; где-то непростительно затянула, где-то развела руками, где-то – сделала даже больше, чем было в её силах.
Мне говорят: должно пройти время; а оно всё не идёт и не идёт, оно как муха на клейкой ленте; все часы стоят, а накануне в троллейбусе даже шли назад (я не придумываю, часы в водительской кабине попросту шли назад). Наша с ним прогулка в марте была последней прогулкой на свободе – вне больничных стен и не по больничным тропам. Я чувствовала это, хотя УЗИ утверждало, что ничего страшного.
Он травил городские байки, свидетелем которых был сам: вот тут престарелого чеха возили на Оршанский пивной завод на лошади, чтобы он замешал «Жигулёвское» (без него не умели), а вот здесь пьяный воришка с нашей улице шагал в поповской рясе по разделительной полосе, как последний пророк в отечестве, а вот здесь был ресторан "Булдырь", и один лихой местный пытался въехать в него на коне, а вот здесь была станция юного техника - а теперь казино, а вот здесь сидел в тюрьме еврей Изя - после войны он торговал говядиной, которая на самом деле оказалась верблюдами из Средней Азии, "без горбов, высший класс".
А теперь я никак не могу до конца понять, что этого больше не будет. Смотрю на клейкую ленту в дядиной комнате (дяде уже легче, и он, кажется, будет жить) – и смеюсь над его россказнями. Потому что папа смеялся бы от души, потому что ему не хотелось бы, чтобы кто-то грустил".
И вот полгода, а время по-прежнему нифига не идет. В больнице я не отходила от него, а дома спала на коврике рядом с его диваном, чтобы не оставлять его одного в темноте. Как же я винила себя за все несказанные слова о любви, за редкие звонки (в нашей семье как-то принято было звонить по 5 раз в день маме - как будто им обоим одновременно). Я ужасно, невыносимо его люблю.
И всё, что я теперь могу сделать для него - это жить, в полную силу, поменьше реветь, давать поводы собой гордиться и любоваться. И ты, Алекса. Если наши родители есть (почитай, что Ванга говорила об ушедших, какими она их видела в своей комнате, почитай целиком книжку её племянницы Стояновой, а не псевдо-цитаты в Интернете), если они живы, то каково им видеть нас в слезах, в депрессии, на больничных койках. Мы - всё еще их маленькие девочки, больше всего на свете им хочется видеть, как мы живём и смеёмся.